ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ СТИХОВ О КОСМОСЕ. сборник



* * *
И ни имени знать, ни отчества,
где чужие и кто свои.
Эта осень уже не кончится,
будут вечно дрожать нули.
Так подмышкой сжимает градусник
небо цвета полярной тьмы.
Где-то в космосе мерзнет парусник,
а в каюте ночуем мы.

* * *
Вечность детская краткосрочная,
вечность детская так легка.
Мальчик маленький смотрит ночью, как
звезды падают с потолка.

Разжигается ночь упрямая,
и пока мальчик видит сны,
Атлантиды на дно не канули
и Помпеи не сожжены.

Есть в запасе тугое время, и
по ночам происходит рост.
Музыканты идут из Бремена,
кот и пёс, лапы, уши, хвост.

Дети тихо идут из Гамельна,
колыбельная-колыбель.
Всё про то, как бы сделать правильно.
Всё про то, как открыть бы дверь.

Каждый сын из стиха Ахматовой
сероглазого короля.
И для каждого гладью матовой
расстилаются вширь поля.

Только время не просто линия,
время есть коридор кругов.
Разрастаются в лёгких лилии,
сны меняют границы снов.

Это просто ловушки времени,
и не скажешь ему “Постой”:
Тот, в котором мы так уверены,
незнакомец уже, чужой.

И в отсутствии сна и веры, он
задыхается от стыда.
Смотрит ночью глазами серыми
в затонувшие города.

* * *
Уже не выйдешь без пальто.
Здесь разбирают шапито
и оставляют на земле одни газеты.

Теперь здесь всё не так, не то.
Уедет цирк, а ты – никто
в таком количестве вопросов без ответов.

О чём теперь нам пировать?
Как не рождаться, а рождать?
Куда ушло твоё двадцать шестое лето?

Всё вспоминать – опять, опять.
И на кого теперь пенять
за недостаток красоты и даже света,

тепла руки среди машин,
розеток, штепселей и спин,
покрытых сеткой проводов,
лишенных цвета,

футуристических картин
где ты один среди руин
и в Антарктиде между льдин
лежит ракета.

глубина

Это в детстве летом бежать к реке.
Как один хотел бы достать до дна,
а другой нёс удочки в кулачке,
третий думал: “Господи, глубина.”

Так подземный ветер живет в метро,
так в любой компании ты один.
В полдень нет теней, но тебе темно.
Твоё имя – Лот, ты король глубин.

Надо мною ветер ведет волну.
Не хочу дышать, не могу уплыть.
Потому что падая в глубину,
остаётся только её любить.

внешние храмы

А у тебя бывали сны,
где ты во внешние миры
всем телом рвешься?

Ты смотришь на восход луны?
Ты знаешь правила игры?
Ты потому здесь допоздна
не остаёшься?

Над нами небо, но постой,
и под тобой и подо мной
земля, а дальше под землей
всё то же небо, что над нами. Это двери.

Там внешний мир, там внешний храм.
Там поклоняются богам
иным не то чтобы по сути, но по вере.

Вернее, вера – это там,
где люди ходят к берегам
такой далёкой в этом космосе планеты.

А здесь есть “я” и это всё:
нет “мой”, “твоё” или “моё”.
Я – это космос безголосый и раздетый.

А тот, кто космос сотворил,
становится тобой же. Мир –
есть всё и ничего одновременно.

Я это чувствую сейчас.
Я здесь, где нет меня и вас,
есть небо как иконостас
такой недосягаемой Вселенной.

колодцы, в которых совсем не вода

Потопи свою горечь и страхи свои,
чувства совести и стыда
в том колодце, что вырыт за краем земли.
Не вода в нём, ой, не вода.

Так хотел, чтобы дни твои были легки!
Чтобы светел был путь всегда.
В пене дней и на дне самой быстрой реки
лишь вода тебя ждет, вода.

Почему ты пьянел от стакана воды?
Почему был чужим всегда?
Не смотри в тот колодец без крайней нужды.
Не вода там, нет, не вода.

Если в бездну смотреть, то однажды она
тоже станет смотреть в тебя.
Так колодцы тебя будут мучить во снах,
зазывая к себе, любя.

Так вставай рано утром, и, если ты смел,
отправляйся пешком туда,
где колодцы, в которых нет места воде.
Не вода там, нет, не вода.

К тем колодцам, в которых совсем не вода,
не вода, не вода.


* * *
Тополиный пух превращался вдруг
в тополиный снег.
За рекой костёр поднимался в дым,
растворялся в смог.
А потом закат, полумраку брат,
остывал в траве.
А на корабле космонавт к земле
чувствовал тепло.

Посмотрели вверх, посмотрели в высь
в тихий звездопад.
До рассвета час, до рассвета день,
до рассвета век.
Не дурная тень над землею, нет,
это божий мрак,
это космонавт нас поцеловал
прямо сквозь стекло.

Мы его поймём, мы в траве найдем
старый космолёт,
а потом когда-нибудь неожиданно
станем им.
Но пока он пьёт, продолжая медленно
свой полет,
не замечен в небе, никем не видим,
непобедим.

* * *
Всё вокруг идёт своим чередом:
луч, который тянется до двери,
сплин, который хочет стать вещим сном,
страх, который давит нас изнутри.
Двор, в котором дворник собаку бьёт,
дом, в котором красного нет угла.

И только луна, включая автопилот,
висит над землёй, отчаянна и светла.

* * *
“Как вы живете все эти годы”
– имя моё забудь.
Мир заплетается в хороводы,
путь выбирает путь.

Мир занимается богословьем,
славит в тебе себя.
Дроби раскалываются на доли:
жёлудь, земля, свинья.

Мир – это сеть орбитальных станций,
комплекс закрытых ран.
Сверху атлант разжимает пальцы.
Снизу рябит экран.

Еле заслышав родное имя,
перевернись глухим.
Будучи названым, будешь ими.
Будет не “имя” – “им”.

Так я забуду второе имя
(первое потерять).
Мне говорили что ад – другие.
Только другие – я.

аленький цветок

А когда в разгаре лета
птицы станут петь,
щурясь от дневного света,
можно подсмотреть,

как плетет узор из трещин
сырость на домах.
Как бредут по дрёмам вещим
призраки в мехах,

тают на углу проспекта
и идут ко дну.
Как меняет небо летом
солнце на луну.

И от этих знаний пьяный,
в ванне закричишь.
Не заметив, как упрямо
прорастает тишь,

прямо сквозь грудную клетку,
аленький цветок.
И уходит незаметно
прямо в водосток.

Таня-один и Таня-два

В десять часов звонят и зовут на танцы.
Я продолжаю тщательно притворяться,
будто бы вовсе нет никаких дистанций
между Землёю и орбитальной станци-
ей, на которой едва-едва
живы Татьяна-раз и Татьяна-два.

Таня-один всесильная, если вкратце.
День ото дня вживляет в себя пластмассу,
учится не бояться и не сдаваться.
Таня стояла голая перед классом,
а за спиной, как космос, была черна
грифельная доска. Это я – она.

В космосе нет ни дна, ни конца, ни края.
День ото дня на станции всё ветшает.
Таня-один сражается. Т–вторая
смотрит, как Т-один себя убивает,
день ото дня всё злее, едва живая.
Таня-вторая думает: “Хорошо
было бы, если б в космосе снег пошёл”.

День, когда я здесь надвое раскололась:
Дом мой тогда поднялся в открытый космос,
и из окна Земля была – детский глобус,
белая кромка глобуса – Южный полюс.
День, когда я услышала эту новость:
“Таня, ты на поверхности не нужна”.
Таня-вторая плакала. Я – она.

И на Земле, наверное, кто-то плакал.
Таня-вторая молча готовит шаттл.
Жизнь на орбите тоже имеет плату,
здесь темнота, космическая клоака.
Таня-один себя покрывает лаком,
пластиковой рукою берёт тетрадь.

Т-два на Земле отправляется танцевать.

память

Я никогда не плачу, но вот что странно:
я становлюсь смелей хаотичной Анны,
я становлюсь сильней пресвятой Изиды,
злей, чем Геката в тёмных садах Аида.

Дома горел, пылал марсианский кратер
(я никогда не плачу), тонул экватор,
Марс умирал, ракеты с Земли упали,
люди про нас совсем ничего не знали.

Я умерла с семьей в катакомбах Марса,
люди пришли — и вымерла наша раса.
Позже читала Бредбери как-то ночью
и вспоминала: видела их воочию.

Как-то другой весной я читала Проппа,
ткацкий станок, рубаха, я Пенелопой
тысячи лет назад называлась где-то,
ну а потом я вспомнила зиму в гетто

года не помню, сорок... ага, второго
(это конечно от Рождества Христова).
Муж-часовщик, пижамы в полоску, печи,
сорванная спина и худые плечи.

Помню, как еженощно солдаты брали
тело моё, не помню я, как их звали
(я имена вообще не запоминаю),
помню большую яму и нас у края.

Вспомнила, как лежала убитой в Трое,
вспомнила, как тошнило в ковчеге Ноя.
Вспомнила, как сжигали селенье в Риме.
Да. а сейчас — квартира, работа в фирме,

мама, коты, учёба, весной — на дачу,
отпуск на море, я никогда не плачу.
Это сейчас — костюм, а тогда — вериги
я вспоминаю, если читаю книги.

* * *
А если я выбрал дорогу не ту,
я буду солдат. Я стоять на посту.
Мой рот на замок руки в бок ну а голову ниже.

Надеясь заметить какой-нибудь знак,
из зеркала смотрит с испугом дурак.
И я ничего, ничего, ничего там другого не вижу.

Мне хочется кинуться наземь и лечь,
в тот день где не будет событий и встреч.
А голову, голову, голову с плеч отрубите.

Жизнь очень длинна, ну а мир очень стар.
Недобрые песни поёт минотавр
в разрушенном выжженом полном туристами Крите.

Мне хочется дернуть быка за рога.
Мне хочется, чтобы замерзла река
и чтобы вода в ней была ни соленой, ни пресной.

И чтобы вообще там была не вода
то, что происходит в финале всегда
Всё там подо льдом в темноте зарождается
песней.

* * *
Однажды планета окажется полой.
Детишки мечтают взорвать свои школы,
и кто-то возьмёт да проколется — «хайль!»,
а что до погоды — так месяц не май.
Собаки срываются, бешеный лай.
По рельсам ползёт Гумилёвский трамвай,
и кто-то запрячет в парадной тротил
в том доме, где тот, кто — не важно — но жил.
Объявят ЧП и обследуют школы,
к нам тоже нагрянет с утра участковый
и спросит: «Что, полый мол, шарик земной?»
Соври, а иначе придут за тобой.

звери в темноте

Когда во всей Вселенной гаснет свет,
представь, что прерывается концерт,
представь, что прерывается сеанс
(врачебный и киношный). И для нас

не остаётся ни границ, ни граней,
в которых мы предстанем. Даже маме
звонить не стоит, к чёрту телефон.
И где-то в темноте гуляет слон

слепой, конечно, – может, это крот.
А нас никто, ты знаешь, не найдёт.
А нас никто уже не разлучит.
Ты слышишь – в темноте ныряет кит.

дзен

Она во сне раскидывает локти,
а ты берёшь себе ночную смену.
И за окном вспотевшим – море дёгтя,
живая плазма, космос, ойкумена

глядит тебе в глаза, так одиноко.
Наверно, скоро ты познаешь дзен.
Она во сне прикусывает щёку.
Как просто быть, не требуя взамен

от мира ни движения ни звука,
как будто бы до дзена ровно пядь.
Она во сне раскидывает руки,
а ты уже давно не можешь спать.

* * *
Подрасту и буду лётчик,
буду сам себе пилот.
Все сюсюкают, за щёки
щиплют: “Вырастет – пройдёт”.

Лето, смех, а мне не спится.
Брат смеется:”Шёл бы к нам”.

...аллюминивые птицы
по асфальтовым полям
разгоняются и в небо
подлетают на раз-два.
Так зачем мне ваше
Лего, речка, мошкара, Москва?

... так летит как будто кто-то
держит в кулаке, несёт
прямиком по небосводу
(полно, вырастет – пройдёт).

Раз-два-три – летит считалка,
первый и последний класс.
Бросил, плачет. Нет, не жалко,
в первый, не в последний раз.

Первым делом самолёты,
и на них сошёлся свет.
А потом я стал пилотом.

Смотришь вверх, а неба нет.

* * *
Всё, что могло гореть, обратилось в дым.
Воздух, в котором нет никаких изъянов.
Небо подчас бывает таким большим,
что иногда становится даже странно.

Все, кто умел летать, подались на юг.
В город пришли зубастые злые птицы
на зиму. Дверь в прихожую хлопнет вдруг:
космос, который снова спешит случиться.

* * *
Как же в мире красиво
в долю сотую до взрыва.
Как пронзительно и зыбко
жить в преддверии войны.

Кадр – “пучок проклятый света”,
точка в космосе – планета.
Но Джокондовы улыбки
даже в пьяницах видны.

В мире звонком, в мире тонком
мы с наивностью ребёнка
маршируем где-то снизу,
косолапы и смурны.

Если Лувр загорится
что ты вытащишь? Котёнка?
Или всё же Мону Лизу?
У чего же нет цены?

Коперник

Не печалься о тех, кто хочет уйти на дно,
пожелай им плавучих вех, так заведено,
что одним стало нормой жизни – другим чудно,
кто-то лезет на выси, а кто-то боится трещин.

Важно помнить, что те и эти, и стар, и млад,
просто точки в небесной схеме координат.
Ибо старые песни спеты на новый лад.
Засыпай, будет сон твой светлым, святым и вещим.

Засыпая, услышишь гул, это самолёт.
Не вздыхай, ведь в какой-то жизни ты сам – пилот.
Ощущая во сне покой и свободу от.
И сквозняк обойдёт твой дом и твою квартиру.

Я хочу, чтобы путь твой рос полевой травой,
чтобы самой большой бедой был вечерний зной.
И усталый Коперник едет по кольцевой,
он расскажет тебе во сне о системе мира.

* * *
Это всегда случается незаметно.
«Хьюстон, приём». От Хьюстона нет ответа.
На орбитальной станции сигареты
кончились, но мы держимся на плаву.

Космос разъел глаза сквозь дыру скафандра.
Я здесь одна, а значит, держаться надо.
Место, где нету дна есть аналог ада.
Всё это мне не верится – наяву.

«Хьюстон, ответьте, Хьюстон, у нас проблемы».
Хьюстон молчит, поскольку он часть системы
старого мира, в новом же я, как Немо,
в космосе адаптируюсь и живу.

* * *
А на небо выходит звёздочка
путеводная, но бездарная.
Превращаются цыпки в корочки.
Ночь не вечная, но полярная.

И как будто песок под веками,
Авалон снится и Бразилия.
И уехать бы, только некому
предъявить это “отпусти меня”.

В мире, лучшем из всех возможных,
вечер. В космосе звёзды варятся.
Всё становится слишком сложным
и поэтому выключается.

* * *
От незримой тоски пилоты
еле держатся на ногах.
С неба падают самолеты
и взрываются в городах.

Не в кино, а на самом деле:
тело к телу и к праху прах
крупным планом в конце недели
в передачах и новостях.

И от этой бесцельной слежки
постепенно рябит в глазах.
И любые слова поддержки
обрываются на губах.

* * *
Отправляя письмо, будь готов получить ответ.
В разделенье на свет и тьму в мире правды нет.
Потому что вся хитрость в том, что бессмертен свет,
потому что суть света: свет порождает свет.

Потому что бессменный, бледный, но навсегда.
И потребность в нём неизменна (и не беда),
как потребности в кислороде, еде, воде,
как желание быть вне комнаты, но везде.

Потому что нормально: утром став старше, злей,
дрейфовать через девять валов по пене дней.
Только если твои вопросы тебя глупей,
можно быстро и очень просто увязнуть в ней.

Нет, дружок, не “рисуй кружок, а потом сотри”,
расковыривай то, что спрятано там, внутри.
И конечно там не иконы и алтари,
но смотри. Через силу, долго туда смотри.

* * *
А ты говоришь, что если, мол, делать нечего,
давай мы с тобою встретимся поздним вечером.

Я занят. Я тут высматриваю незримое.
Я так одинок в своих бесконечных странствиях
(при этом не покидая границы комнаты),
что даже дышать приходится как-то наспех.

Я тут наблюдаю, как на просторах вечности
смешливые звери тянут друг к другу хоботы.
У них перебиты наглухо все конечности,
они знают всё о межледниковом холоде.

А мне надо их понять, проследить и выразить,
потом разложить разжеванное на блюдечки.
Мне надо еще двенадцать рубашек вывязать,
крапивой себе пордав обе белы рученьки.

А ты говоришь что если мол делать нечего
(и если вообще пароли нужны и поводы),
давай мы с тобою встретимся поздним вечером.

И звери сегодня будут стоять на холоде.

зимняя песенка

А когда зима схватит за грудки,
вытрясет озноб остатки духа,
забываясь сном, тихо жди шаги.
Кто-то хмыкнет и шепнёт на ухо:

“Не ропчи, молчи, не молчится – пой.
Наплевать, что нет ни сил, ни слуха.
А не будешь – съем, закушу тобой.
Не смотри туда, где скрылся Отче:
город Вифлеем, вместе со звездой
тонет в темноте полярной ночи.

Над Невою – муть, под мостами – льды,
стылый мир, расколотый на части.
Прежде чем уснуть, вскипяти воды –
утром запивать таблетки счастья.

Пой, чтоб от стыда рдели снегири,
так, чтоб ртуть ушла под ноль и ниже.
Так, чтоб со щелчком замерла внутри
старая пластинка “ненавижу”.

Спой, ну а потом будет: раз два три
ёлочка гори. И лыжи.”

* * *
Это как поделиться с забытым другом
снами о чём-то большем, чем бег по кругу.
Так выпадают гайки и гнутся дуги,
и постепенно падает в воду мост,

по берегам реки разбивая пары.
Пар над водой становится перегаром,
там тонет Танин мяч. Это часть Сансары:
так прорастает путь, происходит рост.

Зиму без снега здесь называют чёрной.
Это как ждать финала со свадьбой в порно
или – вступать с собою самим же в споры,
или – идти наверх по дороге вниз,

спать наяву, а после меняться снами
и расходиться разными берегами.
Город, в котором тесно, как в узкой раме.
Но под его мостами струится Стикс.

роза ветров

Ты знаешь, я очень устала, ты знаешь, мой друг,
я старше, чем мир, но навряд ли мне кто-то поверит.
Когда наступает зима, птицы рвутся на юг,
и только такие, как я, остаются, нас тянет на Север.

Я снова не ем. и мне нравится Ганс-крысолов.
Наверное, эта нехватка питанья и света
приводит к тому, что опять изгибается бровь.
Мне кажется, я как-то просто ошиблась планетой.

Но ты не подумай, я в норме, и я не изгой,
мы ходим в кино, и мне, в общем-то, нравится Запад.
И только во сне почему-то я чувствую боль,
и море. Всё время. Я чую, я чувствую запах.

Ты знаешь, мой друг, мне опять недостаточно слов,
короче, я – боль, понимаешь, боль целого мира.
И я прорастаю, опять вырастаю из мхов.
Я честно старалась, я даже снимала квартиру,

и мама крестилась: «Ну надо же, всё обошлось».
Я красила губы, ты знаешь, цветы, каблуки,
и делала вид, что не слышу, как крутится ось
земная. Под нами. Под нею — киты, пауки,

жирафы, слоны и лисицы с десятком хвостов,
и лошади в яблоках белых идут водопой
искать по космической пустоши, розе ветров.
Ты знаешь, мне больно, мне больно быть слишком
живой.

* * *
Дни светлы, тревожны сны.
Я смотрю со стороны,
как рекою тёмной жизнь
через ян впадает в инь.

И, казалось бы, рукою
дотянись – коснись покоя

и тогда всё нипочем.
Только разводным ключом
жизнь стучит: “Давай на борт,
управляй, раз ты пилот.

Кто я и чего я стою –
поглядим над взлётным полем.

* * *
Ни лучше, ни хуже, а как и прежде.
Завидуешь тем, кто разбит на пары.
И верные вера-любовь-надежда
в тебе вымирают, как динозавры.

Слегка подвываешь: «Ну где вы, братцы?»
Пытаешься жизни дать телом взятку,
она не берёт, с нею не связаться:
мобильный всё тот же, не та зарядка.

Ты не понимаешь, куда и кто ты,
зачем ты, и где ты, и где взять силы.
Как будто бы дали диплом пилота,
хотя пилотировать – не учили.

* * *
Всё вспоминать, и снова забывать,
зачем играть, и как переиграть.
И снова будет в классиках асфальт,
и снова будет смог над эстакадой.

На Рождество рождаться и рождать,
от красоты и жалости рожать.
Строгать кресты и целовать базальт,
и говорить, что здесь была блокада.

И вопреки, конечно, вопреки,
найти себя в притоке у реки,
и как впадают в устье ручейки,
стать на колени и сказать:
“Не надо”.

* * *
С утра варили вересковый мёд.
Годо ушёл и больше не придёт.
Залез на антресоль Чеширский кот.
На море зреет ледяное сало.

Раскинь Таро – повесится дурак.
На горке соловьём лопочет рак
и это не скажу, что добрый знак,
скорее – аудит в конце квартала.

На кухне пьяный Шляпник пьёт чифир.
Уже давно кастрирован Чешир.
Твоё письмо зачитано до дыр.
Но это в общем не твои заботы.

Для северных народов бойня – рай.
Мой дом для многих караван-сарай.
У Шляпника закончился весь чай,
и по проспекту бродят бармаглоты.

* * *
Как в постановке у Льва Додина,
когда страна едва ли Родина,
как опьянеть от мёда Одина –
и всё не так и все не те.

И в целом, ваше благородие,
не постановка, а пародия.
Но голос – кислая смородина,
и тело – лучшее из тел:

вот Млечный путь из мелких родинок,
не сомневайтесь, это подлинник.
И по воде бредёт утопленник
и исчезает в темноте.

* * *
Как же эту тётку звали, географию вела?
Тусовались на развале, прогуляли, все дела.
Признавались в вечной дружбе. Вот тогда пойди пойми:
никому никто не нужен. Были вредными детьми.

Ты жених, а я невеста. Вырастем – возьмём кота.
Обжимались по подъездам раз квартира занята.
“Дважды два равно четыре”, а потом прочли, что пять.
Вот живёшь один в квартире, кто ж тогда мешает спать?

Ели шоколад без спроса, и потом ругала мать.
Седативные колёса утром не забудь принять.
Как в подкорке вспыхнет спичка: вспомнишь, как её зовут,
старую географичку.

А она лежит в гробу.

пластилин

Мы писали, вы читали, наши пальчики устали.
Пластилиновые руки да из спичичек зрачки.
Тили-тили, трали-вали, утоления печали
нам с тобой, увы, не будет утоления тоски.

Трали-вали тили-тили, мы бы жили не тужили,
всё одно – лежать в коробке, где потёрлись уголки.
А когда придёт продлёнка, пальцы в клее и в зелёнке
слепят нам такие формы – позавидует Дали.

Спичковатыми глазами наблюдаем за дитями.
Раз – слепили двух уродцев, два – и детки подросли.
Три – и вымахали детки, завернули нас в газетку.
Мы в коробке, как в колодце, посмотри, ну посмотри.

Налепили ручек-ножек, мама, папа – это ёжик.
Ты сынок, совсем придурок, с пластилином в
тридцать лет.

* * *
Не надо, не надо вопросов!
Одетый во всё не по росту,
нелепый, как лодка без весел
(вернее, не нужный без них),

мой голос, мой внутренний голос,
мне смотрит в глаза и вопросы
бубнит бесконечно без спроса.
О, как он назойлив и тих!

Ещё – бесконечно навязчив.
Он ставит такие задачи,
что я иногда даже плачу.
Такое не всем по плечу.

Потом я смотрю в ваши лица,
и хочется просто забыться,
напиться, в больницу и вскрыться.
Но чаще всего я молчу.

уроборос

На сердце штиль, в карманах мель.
У одиночества есть цель.
У одиночества есть цель –
подняться выше планки.

Не человек – уроборос:
целуешь тишину взасос,
выстукиваешь ритмы “SOS”
в реальности изнанку.

И ждёшь ответ с той стороны,
где с мокрым запахом весны
сестра идет к тебе сквозь сны,
несет в руках тюльпаны,

а ты с усмешкою глядишь,
как воздух заполняет тишь,
как птицы улетают с крыш
и заживают раны.

“Всё, что имел, но потерял,
и то, что позабыл, но знал” –
с той стороны поёт хорал
уверенности с верой

как многоточье новых глав.
И, дернув небо за рукав,
ты понимаешь, что ты прав
во всём, что бы ни сделал.

* * *
Всё просто: одиноким – одиноко.
Не нужно обладать ни третьим оком,
ни опытом большим, чтобы понять
и возвращаться к этому опять.

Потребность в людях как в воде и хлебе.
Но где-то в небе ярко светит Геба,
но где то в небе светит Альтаир,
летает орбитальный комплекс “Мир”.

И, нарушая логики законы,
становишься заправским астрономом,
становишься бывалым астронавтом,
не покидая комнаты по факту.

В потоке чистоты безмолвных знаний
морозными бессонными ночами
Вселенная выходит за края,
теряется реальность слова “я”.

Заслышав галактическую песню,
колышется душа, и бестелесный
идешь бродить по Млечному пути,
которым невозможно не идти.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

подборка 2016

* * * а потом растешь, а потом молчишь, входишь-говоришь, но без языка. и в груди растет вот такая тишь, иловое дно рыжая река....